Война у мамы была в жизни, а у меня – в генах

13.05.2020 в 19:10, просмотров: 561

Про войну я cтаралась выпытывать у всех – слишком много было непонятного.

Война у мамы была в жизни, а у меня – в генах

Мама кривилась, как от зубной боли, и говорила: «Ты хочешь, чтобы я умерла?» - и я отступала. Бабушка, которая всегда отвечала на любой вопрос, закрывалась, как ставни на окнах – ни щелки. Отец тоже молчал, но его я не очень расспрашивала, так как не очень верила ему с тех пор, как он ушел. Бабушка так и не заговорила. Мама, когда поняла, что всё – врач, рак, - неожиданно заговорила. Что-то рассказала – не мне, моим товарищам, – пленка осталась. И отец неожиданно написал несколько слов, когда вышел на финишную прямую. Спасибо - я много чего поняла про себя, так как знаю наверняка, что есть такая тонкая штука, как генетическая память. И узнала, как много труда было вложено в то, чтобы меня не было. Сколько заводов и фабрик в Европе трудилось над производством танков и самолетов, оружия всех калибров, чтобы я не сидела нынче и не писала эти буквы в день окончания войны. Ан не получилось у них ничего со мной. С другими миллионами – получилось. И можно вроде бы сказать спасибо, но не очень понимаю кому. Кто тот единственный, кто положил конец бойне? Нет такого. «Случай» – псевдоним бога, но даже с богом у меня проблемы: я не понимаю, чем Он был занят, когда погибали миллионы незнакомых мне родных и не родных людей. Я уже не задаю вопрос: «Где был бог?». Меня с десяток лет назад осадила хорошая наставница – духовный лидер Северной Америки, сказав, что не надо сваливать на бога то, что делают люди. Хороший вариант. Теперь вопрос этот звучит во мне, но наружу я его не выпускаю. Как бабушка: я закрыла ставни. Молчу. Хочу, чтобы не было войны, а она все идет и идет – то в одном краю, то в другом. И в голове у меня не укладывается, как это может быть, когда есть выбор, а люди – свободные люди в свободной стране по собственной доброй воле встают с утра, умываются-одеваются и идут-едут-летят убивать других людей. Или на фабрику-завод идут работать – бомбу какую сверх-ух-какую создавать, или мину какую легкую незаметную. Чтоб положить в траве вдали от собственного дома и чтоб на ней другие дети подорвались – не твои, которым с зарплаты мороженое покупаешь. Не укладывается у меня в голове война. Никак. Не хватает у меня какого-то витамина, чтобы понять, как можно войну вообще затевать, как можно слово это произносить. Хочется тебе убивать – иди и убей себя. Сам. И будет тебе война на одну персону. Тоже нарушение заповеди номер шесть, но покороче цепочка: вот тут начал воевать, а вот тут уже и закончил. Очевидцев осталось мало. Вот кусочек маминого рассказа. У нее это было в жизни, а у меня – в генах. Мама десятилетку окончила. На Днепре встречали рассвет после выпускного бала, а на рассвете сразу – война. Не эвакуировались, дальше – комсомольское подполье, листовки, арест, гестапо Херсона, немецкие лагеря и победа. Где-то в Германии в конце войны разбомбили их лагерь, она заболела, и малознакомые люди – американка с мужем-немцем-врачом - спасли ее. Прооперировали гланды-аденоиды и привели в какой-то госпиталь в монастыре, а там, как она думает, какая-то инфекция была, и монашка велела ей уходить.

   - Беги, говорит, куда угодно. И я пошла назад к ним. И когда подходила к дому, где врач жил, то небо было полным полно самолетов, уже готовилась бомбежка. Но я успела. Успела вскочить в подвал и дверь меня чуть не по спине стукнула. Там такие двери –хоп! - и закрылась. Женщины дали мне раскладушку, уложили меня. И на вторые сутки у меня началось заражение крови: я все-таки вдохнула что-то там в костеле. И фрау Шютц спасла меня: она платила медсестре, которая приходила и вынимала тампоны в носу. А я кричала, что нечем дышать. Огонь! - что я дышу огнем. Они открыли мне окно, а я кричу, что там огонь, огонь, - так жгло все, такая температура была дикая. Потом поправилась. Была у этой фрау доктор Шютц - она меня и кормила, и держала. И однажды я вхожу в подъезд и вижу гору оптики всякой. Там были бинокли, подзорные трубы, ну, вот такая вот гора была. И стоял какой-то американский солдат, чинов американских я, конечно, не знаю. Он так рассмеялся и говорит мне: "Русская?" Я говорю: "Русская". Он нагнулся, поднял бинокль, вот такой небольшой, театральный, и подарил мне. Он еще расстегнул его - бинокль был в таком замшевом мешочке. Растегнул и подарил мне. Бинокль с мешочком. Так что и такие вещи бывали. Ну, и я пошла.

А потом уже, помню, грабили мясокомбинат, и я притащила полтуши свиной этой американке – доктору Шютц. И она все говорила: вот как нужно относиться к иностранцам - вот ты принесла мне. Там еще был голландский лагерь и она забрала оттуда голландца, чтобы он ей рубил дрова, убирал. Спасала, подкармливала людей. Он тоже притащил ей тушу, полтуши.

Она меня усиленно уговаривала, уговаривал ее муж остаться. Он работал в госпитале и пришли уже американцы, высшее начальство американское. Остаться у них работать. Говорил, что он берет меня работать к себе. Я сказала: «Нет, я должна ехать домой, мне в институт». Видел бы он этот институт! Потом, когда я уже работала при Отделе репатриации, сколько меня ни уговаривали остаться в госпитале, я тоже сказала: нет, скоро начало учебного года, я поеду. А Отдел репатриации ─ это уже был город Брашов. Я не знаю, чей был этот город Брашов. Но нас погрузили, очень многих погрузили, вернее, из этого здания, где собирались люди из разных лагерей. Их увозили машинами, и я села в машину и уехала вместе с ними. И нас привезли в Линц. А Линц нас не принял, слава Господу Богу. Это уже была не американская зона, они должны были передавать английско-советской зоне, хотели избавиться от нас, но в Линце не приняли - отправили машину назад. Даже не стали разговаривать. Ни один человек не вышел из машины, как вот стояли в этой машине, так сказали - уезжайте! И они уехали. И мы приехали в Брашов. Там в Брашове, при Отделе репатриации, вышел начальник оккупационной зоны полковник Майсурадзе… Была у меня такая справочка, им подписанная, забрали в райсобесе! Там стажа у меня на двоих хватит. У него такая роспись красивая была. И Майсурадзе спрашивает: «Кто из вас медик?».

Я говорю: "Я". И все. «Отойди в сторону». Я отошла. Дальше он там что-то спрашивал, и пошел со мной, привел меня в якусь хатыну и говорит: «Вот тут ты себе организуй медпункт». Там коридорчик был и одна длинная комната. Мне кажется, что висела занавеска. Но факт тот, что он сказал: «Вот - она гулять не будет, ей можно дать круглосуточный пропуск». Я за ночь выбелила эту комнату и вымыла всю. Они все рот открыли. И обосновалась там. А через дорогу было здание, в котором была ветеринарная больница немецкая. Мы вошли вторым эшелоном. Первым шли фронтовые госпиталя, а уже вторые были мы. Он мне сказал: «Иди туда, что хочешь бери». Там были медикаменты.

Полгода была я там. Но я не все время была в медпункте, там организовали что-то типа госпиталя, где проводили медосмотр. Все, кто с оккупационной зоны шел, и военнопленные, и репатриированные, - все проходили медосмотр. И я заведовала этим корпусом. Больных не отправляли сразу на родину. На родину отправляли здоровых. И там же, когда кто-нибудь из наших военных заболевал, был чешский госпиталь, и меня направляли туда работать. Потом наши переезжали в Баден-Баден, а я не захотела ехать, сколько меня, дуру, ни уговаривали. Наши - это советские войска, это 302-й госпиталь, в котором я работала. И приехал как раз замполит из Союза, но он же не мог мне прямо сказать, что тут делается, как тут «хорошо». Но он меня уговаривал, чтобы я не ехала, что я успею еще через год в свой институт поступить, а сейчас я должна остаться и должна переехать, что меня забирает госпиталь в Баден-Баден, включили меня в штат. А я была сильно умной, я сказала, что я еду. И уехала. Добралась до… Я не знаю, какой это был город, - там, где узкоколейка переходит на ширококолейку. Какой там был бандитизм! Ужас какой-то. Потом нас погрузили в вагон и повезли. И доехали мы до Николаева довольно быстро. Ну, как быстро, - я не помню. Какие были у меня документы – не знаю… Что-то дали, какую-то бумажку. А в Николаеве уже начали рыскать и чистить: что везете да как везете. Это был промежуточный пункт - Николаев, а потом Херсон. Я приехала в Херсон, а в Херсоне уже начали проверять. Была медицинская комиссия и КГБ. Первый вопрос, постоянный вопрос, который мне стали задавать… Это СМЕРШ был, когда приехали… СМЕРШ меня и спросил, почему меня не расстреляли. Это было самое главное, ведущим вопросом. И я всюду отвечала, что если это единственная моя вина, то вы еще можете это сделать. А что еще можно было сказать, почему?

Потом дали ордер на квартиру. Я пришла туда, где жили до войны. В одной комнате, где была детская, кто-то жил, а я пришла с ордером на вселение. Вышел оттуда молодой человек и сказал, что если ты еще раз сюда придешь, я тебя вот тут и прирежу. Фамилия его была Тышкевич. Он был начальником облоно. А я тогда уже работала в спецдетдоме. Если бы я открыла рот, то меня бы выгнали с работы. И я отступила. Отступила еще и потому, что мама плакала и сказала: «Я не смогу там жить, в той квартире не смогу. Где угодно: на улице, под забором, но туда я войти не могу». И был подвальчик, глиняные полы, и мы с мамой стали жить в этом подвале, где нас тоже ухитрились обокрасть, когда я собиралась ехать в университет в Одессу. Но это было делом КГБ, потому что все документы украли и все. А потом на Карла Маркса мы все-таки купили комнату.  

***

А на картинках - тот самый бинокль, что американский солдатик в Германии подарил русской девушке. И фото - с номером - из архива гестапо. А другое - после победы. Из госпиталя города Брашова, 1945 год. Двадцать два года девочке, сама свитерок связала... я в таких долго ходила. В голове не укладывается, как можно было после всего ужаса быть такой красивой. А улыбка - для мамы: она это фото в Херсон передала - в надежде, что кто-то живой остался и узнает ее.


|