Смерть Варлама Шаламова

Последняя запись в истории болезни В.Шаламова: “Крайне бестолков, задаваемых вопросов не осмысливает. Пытался укусить врача”

21.01.2015 в 18:50, просмотров: 2276

Сердце Шаламова остановилось в январе 1982 года. В 1990-м я сделала первый фильм о нем. С тех пор меня не раз спрашивали, как возник интерес к В.Шаламову. 

Смерть Варлама Шаламова

Признаюсь: не было у меня интереса. Не было даже такого слова - «Шаламов». Была Украина, маленький южный город, заросший акацией, август пятьдесят первого.

Я появилась на свет в чудом уцелевшей после войны семье и лет до пяти жила в благости неведения. Мир вокруг был понятным, состоял из травы и деревьев, птиц на ветках, кошек под ногами, собак в подворотнях и лошадей, что цокая копытами, тащили телеги по булыжной мостовой. Когда настало время идти в школу, город зашелестел, как крона акации в дождь, - все зашептались, и два новых слова вторглись в быт: «двадцатый съезд».

Кто-то входил в нашу маленькую квартиру, брал какую-то книгу, какую-то оставлял. Бабушка заваривала из муки клейстер, подклеивала рассыпавшуюся газету, в которой все что-то читали. Кто-то всхлипывал, кто-то плакал. Потом бабушка стала дважды проверять, заперла ли дверь, прислушиваться к маминым шагам, когда та поздно возвращалась домой. А потом и вовсе они стали поднимать тяжелый чугунный болт, висевший в углу в коридоре еще «с погромов», как говорила бабушка, и накидывать его на ночь на крюк, запирая дверь изнутри.

А в переулках слева и справа от нашего квартала появились новые люди. Разные, но с одинаково белесыми лицами и жадными цепкими глазами. Сосед Колюня окликнул меня, когда я шла с маленьким бидончиком к цистерне за молоком, и важно представил «брательнику».

Тот придирчиво оглядел меня, спросил, где батя, выслушал, что он с нами не живет, и одобрительно кивнул. А дальше другие пацаны расхвастались другими «брательниками», что «откинулись» с зоны, и улица разделилась: одни обступали брательников, слушали их рассказы, другие, убыстряя шаги, проходили мимо. Пацаны брательниками гордились: они умели то, чего не умел никто, и учили нас - играть пустыми руками в «тюремное очко», или в «ножичек», когда описывали круг на земле, делили пополам на “твое-моё” и так мастерски бросали в кружочек нож, что все «твое» отрезалось по ломтику и становилось «мое».

Учили кидать и нас: из положения сидя, потом – с колена, потом – с высоты полного роста. Учили делать финки из обломков пилы, а из цветных зубных щеток - наборные рукоятки. Никогда я не гордилась собой больше, чем в день, когда попала финкой в мишень на заборе, и не было выше похвалы, чем одобрение старого урки. Потом по городу прокатилась волна грабежей и убийств, и у пацанов не стало брательников с финками, фиксами, татуировками. Не стало и многих пацанов.

А потом в сумерках кто-то стукнул в наше окно, мама спросила «Кто там?», открыла дверь, вскрикнула и ухватилась за дверной косяк, чтобы не упасть . На пороге стояла красивая женщина. Одного с мамой роста и на одно лицо. Только волосы у нее не вились, а лежали гладко, и были белыми. Да сухая бледная кожа на щеках, как у брательников. От нее разило табаком, как от них, а стоило ей улыбнуться, как блеснул во рту железный зуб. Это была мамина довоенная подруга Леля.

Они родились в одном городе, в один день одного года. Вместе пошли в школу, вместе закончили ее. На рассвете после выпускного пришли с Днепра и услыхали - «война». Обе остались в городе, обе стали подпольщицами. Моей маме «повезло», как сказала Леля: ее арестовало гестапо, а Леле – нет: ее взяли свои, когда освободили город. И обвинили в том, что она выдала подпольщиков. Вместе с полицаями и гестаповцами ее осудили по страшной 58-й статье, пункт А - «измена Родине» - и сослали на Колыму.

Она выжила там, после освобождения осталась медсестрой в Сусумане, и вот – впервые приехала в отпуск. Леля не знала, кто помнит ее в Херсоне, кто верит, что не выдавала она никого. Мама и бабушка мои верили, и Леля осталась у нас ночевать. Я смотрела на них и выискивала, что у них разного – словно боялась наутро не узнать, какая из них – моя. А ночью, когда бабушка ушла на дежурство в военный госпиталь, что был через дорогу напротив нашего дома, меня уложили спать, и мама с Лелей начали шептаться.

Сколько им было в том пятьдесят восьмом? Едва перевалило за тридцать. Они тихо рассказывали друг другу, как их убивали. Мама распалялась и жарко шептала, как ее пытали, как полицай спросил на допросе, знакома ли она с Грицем. Она сказала «нет», а он положил перед ней фото, где они с Грицем стояли рядом зимой, и она не узнала себя в детской шапке.

«Соврала», - сказал полицай, ударил кулаком в лицо, она увернулась, он попал по уху, и она оглохла. Кто бил ее дальше – не видела. Не почувствовала, как упала. Пришла в себя, когда на нее вылили ведро воды. Поняла, что слышала, как волокли ее из той комнаты, где допрашивали, туда, где она лежала теперь на цементном полу. Над ней склонилась женщина-врач.

- Я узнала ее! – шептала мама. – Она до войны бывала у нас в доме. «Ничего, до смерти доживешь», - сказала она.

- Повезло, – спокойно протянула Лёля, затягиваясь папиросой. – Тебя все-таки фрицы пытали, а меня – свои...

- Да какие фрицы? – протестовала мама. – Полицаи...

- А меня – наши. Освободители, – иронично тянула Лёля.

Я боялась дышать: вдруг услышат, что не сплю? Но они забыли о моем существовании. Я, наконец, устала, заснула, но они стали чиркать спичками, а потом вообще зажгли свечу в баночке из-под сметаны, что стоила три копейки, когда я сдавала посуду. Комната озарилась, и они – две красавицы в самодельных ночнушках - принялись стаскивать их то с одного плеча, то с другого, чтобы показать друг другу шрамы, оставшиеся после пыток.

У мамы на груди - и у Лели на груди, у мамы – на правой, у Лели – на левой. Они изумленно разглядывали одинаковые шрамы на теле друг друга. И если бы не две черные всклокоченные тени на потолке, можно было бы подумать, что в комнате сидела одна мама, но перед огромным зеркалом...

Утром я шла в школу с закрытыми глазами. Досыпала там на задней парте, а ночью снова слушала. Новые слова: Колыма, Магадан, Сусуман. В последнем Леля работала в «больничке», как она говорила. Уже «вольняшкой», но хотела реабилитироваться, чтобы вернуться в родной город – на юг, а не гнить там, на мерзлоте. Жалко было только людей, которых она встретила там...

Ее прокуренный голос мягчел, и она с любовью говорила о начальнице Тосечке, которой надо обязательно купить гипюровую кофточку, и о каком-то медбрате – Лёля нараспев читала его стихи, и в них выл ветер. Звали медбрата Шаламов, но я не запомнила это слово.

Леля уехала и через год приехала снова. Снова в отпуск. Снова к нам. Искала свое «Дело» в Херсонском суде, чтобы подать на реабилитацию. Не для себя – для сына старалась. Славик на Колыме страдал от того, что его не приняли в пионеры - как сына врага народа. Леля ходила «по инстанциям». Мы с мамой ждали ее у суда, где, наконец, нашли ее дело. Леля вышла и прошла мимо нас.

Я видела ее остановившиеся глаза. Так выглядит циферблат без стрелок: вроде часы, но время не показывают. Лелины ноги вели ее к нам в дом. Там она курила, кашляла, харкала, а ночью сказала, что в деле написано, что ее обвинили «на основании свидетельских показаний подпольщиков».

- Да никаких подпольщиков в ту пору в помине не было, – возмутилась мама. – Нас всех уже взяли к тому времени.

Мне было лет одиннадцать-двенадцать. Я встала утром и сказала им, что я давно подслушиваю, что в школу не пойду, а пойду с Лелей к подпольщикам и каждого попрошу написать на бумажке, что он не говорил, что она его выдала. Мать моя онемела, а у Лели блеснули глаза. В них затикало, и они снова стали показывать время. Она закурила, спряталась в облако дыма, а когда вынырнула из него, кивнула: “Пошли”.

Мама написала нам адреса. Мы шли пешком по нашему маленькому зеленому городу. Я толкала калитки палисадников, стучала в окна и в двери. И отступала, когда открывали. Смотрела издали, как они впивались друг в друга глазами, узнавали-не узнавали, как восклицали что-то нечленораздельное, дергали кадыками, сглатывая рыдание, всхлипывали, неуклюже обнимались, как безрукие, и одинаково смахивали слезы тыльной стороной ладони. Все написали, что надо, и Лелю реабилитировали. Не сразу, конечно. Но она вернулась с Колымы, привезла своего Славика, и он успел стать комсомольцем. Меня она называла «дитё» и хвасталась: “ Вот оно – дитё, что всё это придумало...”

Лёле дали статус участника войны и квартиру в новой многоэтажке на окраине города. Она и рассказала мне о Колыме. Я окончила школу, уехала из южного города учиться в Москву. А когда в «Посеве» вышел «Архипелаг ГУЛаг», неделю не ходила на занятия – читала. Потом села в поезд «Москва-Николаев» и через сутки допрашивала Лелю с конспектом в руках: “Это правда?”

Леля курила и молча кивала. Последнее, что я спросила, был эпиграф – о том, что на Колыме нашли мамонта, и его мясо оказалось съедобным.

- Да, - улыбнулась Леля. - Только варить надо было долго.

- Ты знала людей, что его ели? – недоверчиво уточнила я.

- Я его ела, - ткнула изуродованным артритом пальцем себе в грудь Леля. - А из бивня наши хлопцы, – вспомнила она, и глаза ее весело блеснули. – Смотри, что могли...

Она вскочила и принялась рыться в коробках из-под печенья, где хранила нитки-иголки.

- Вот, – извлекла она кусок бивня мамонта, похожий на брелок для ключей. На нем был вырезан эвенк с рыбиной на руках. – Мы за такую красоту, знаешь, сколько могли хлеба выменять?! – зажмурилась она, вспомнив былое богатство. - Держи, - решительно протянула она мне колымскую нецке, и я зажала осколок бивня в кулаке.

Вскоре я засела за сценарий о жизни и творчестве Варлама Шаламова. Медленно, словно разматывая клубок из непонятных слов, читала я его рукописи и дневники. И ощущение чего-то знакомого не оставляло. Может, названия – Колыма-Магадан-Сусуман, что звучали у меня над головой, когда я засыпала посреди маленькой комнаты, в которой две девочки сравнивали одинаковые шрамы, полученные в разных - сталинских и гитлеровских - лагерях.

Фильма о Шаламове Леля не увидела: рак. Угасала она, мужественно принимая страдания: таяла, как свеча, но не жаловалась. Радовалась, что умирает в своей постели. Так и отошла. Мама моя умерла от того же рака, пару лет спустя. А я долго не могла понять, зачем Создатель сотворил таких похожих девочек, которым выпало пройти через страшные жернова.

Однажды увидела фильм польского режиссера К.Кесьлевского «Двойная жизнь Вероники», в котором юноша, создатель кукольного театра, делал кукол. Каждой – по две, на случай, если одна сломается во время спектакля. «Они очень хрупкие», - пояснял он. Думаю, Создатель поступил так же, дав жизнь двум девочкам. Но они не сломались. Обе выстояли, остались людьми. Мир их памяти.

Смерть В.Шаламова

В 1992 году я решила рассказать о смерти В.Шаламова. Вместе с Артемом Боровиком мы создали телепрограмму «Совершенно секретно», полагая своей задачей снять гриф секретности со всего, к чему дотянется наша камера. В «Хронике текущих событий» это один из самых тяжёлых материалов 64-го выпуска, последнего из вышедших в Самиздате.

«17 января 1982 года автор “Колымских рассказов” Варлам Тихонович Шаламов скончался в доме-интернате психохроников № 32, куда за три дня до смерти был насильственно перемещен из дома-интерната обычного типа. Весной 1978 г. Шаламов был помещен в дом-интернат для инвалидов и престарелых № 9 Тушинского р-на Москвы. Незадолго перед тем он лежал в невропатологическом отделении больницы, и соседи по комнате, ссылаясь на беспорядок, создаваемый Шаламовым, требовали избавить их от него.

В интернате Шаламова поместили в шестиметровую палату на двоих. Ему тогда был 71 год. К весне 1980г. Шаламов ослеп, наступило сильнейшее поражение речи. В это время его начал посещать А.А.Морозов. Он пишет: «Он сразу узнал меня (мы не виделись около 12 лет), вспоминал обстоятельства нашего знакомства в доме Н.Я.Мандельштам, на вопросы же отвечал все, хотя и приходилось мучительно разбирать его речь, многократно переспрашивая... С весны 1981 г. В.Т. вместе со мной стали посещать еще Лена Хинкис и - с лета - Таня Уманская (внучка того Уманского, про которого рассказ “Вейсманист”). С этого времени мы взяли весь уход за В.Т. на себя: приносили и меняли одежду, мыли в комнате и т.д.

Вокруг В.Т. обстановка была неважной: ему ставили миску, обыкновенно почему-то без ложки, но плохо было с водой - кран отключали, а подносить не трудились, и В.Т. иногда громко кричал на всю больницу. Среди персонала считалось, что к нему подходить опасно - может чем-нибудь бросить, ударить. ...В последних числах июля 1981 г. Хинкис случайно узнала из разговора медсестер о принятом решении перевести Шаламова в специализированный дом для психохроников. ...Хинкис просила отсрочить перевод. Пошла к директору интерната Ю.А.Селезневу, который забеспокоился, едва услышал имя Шаламова. Хинкис призвала проявить гуманность и неформальный подход к судьбе Шаламова.

- Я бы рад подойти неформально, - сказал Селезнев. - Мне лично все равно, останется Шаламов или будет переведен, но товарищи из ГБ этим уже заинтересовались.

...Шаламова перевели 14 января 1982 года. 17 января утром Хинкис приехала в дом-интернат для психохроников № 32. Дежурный врач сказал ей, что Шаламов “очень тяжелый”. Кто такой Шаламов, врач не знал. В палате на восемь человек Шаламов лежал и хрипел; врач предполагал пневмонию. Медсестра сказала: “Его такого и привезли”. Он оставался в сознании почти до самого конца. Смерть наступила около шести часов вечера. Последняя запись в истории болезни Шаламова: “Крайне бестолков, задаваемых вопросов не осмысливает. Пытался укусить врача”.

21 января утром состоялось отпевание Варлама Шаламова в церкви Николы в Кузнецах и затем похороны на Кунцевском кладбище. Присутствовало около 150 человек. А.Морозов и Ф.Сучков прочитали стихи Шаламова».

Съемка

Первым собеседником в кадре стала И.Сиротинская. Я сняла ее в рабочем кабинете Центрального Государственного Архива литературы и искусства.

“Варлам Тихонович, как я его увидела, – вспоминала она, – был, сразу можно сказать, – крупным человеком. Ещё до того, как вы знали, что он писатель великий, до всего – это просто крупная человеческая личность. Он и внешне был такой... сибиряк... северянин, крупный вологжанин. Высокий, с такими ярко-голубыми глазами – и до старости ярко-голубыми остались его глаза. Высокий могучий человек. Из семьи священников... Из потомственной священнической семьи. В тридцать шестом году он начинает публиковаться – «Три смерти доктора Аустино», «Возвращение», «Вторая рапсодия Листа» и другие рассказы.

Он уже в тридцать седьмом году планирует сборник рассказов выпустить в свет, но в ночь на 12-е января 1937-го в его дверь постучали... Он был арестован и осужден Особым совещанием за контрреволюционную троцкистскую деятельность (КРТД) и попадает на Колыму. Знаете, что-то есть в цепи случайностей, что-то судьбоносное в том, как проходит человеческая жизнь: 20 лет он провел в лагерях. 20 лет чистых лагерей, а если считать ссылку и ущемление в правах, это будет больше, - и 20 лет он работал над Колымской эпопеей.

Он состоялся как личность. И он победитель. Я так считаю. Победитель - не это государство, а победитель Варлам Тихонович. Огромное государство, армия, КГБ, куча стукачей... Государство – единственное, что могло убить его физически. Ну, вот это – да. Но он все равно победил. Им не удалось раздавить его, не удалось ничего сделать, чтобы он НЕ писал этих рассказов. И вот чего его лишили - это дожить ему не дали...”

Я сняла пансионат снаружи, а внутри мне удалось найти медсестру, которая принимала Шаламова. Милая женщина, кроткая и сострадательная, она очень смущалась. Мне стыдно, что ее имя не сохранилось на пленке. Но и сегодня можно видеть ее светлое лицо.

“Я помню Шаламова, когда он поступил к нам в интернат. Это было давно уже, точной даты не могу сказать. Он поступил к нам из дома. Его привезла, по-моему, жена. Я теперь уже не могу конкретно сказать. И кто-то из Союза писателей, женщина молодая. Привезли его к нам в очень неухоженном состоянии. На нем было черное пальто. Очень пыльное, грязное. Он был весь обросший, немытый. Его, конечно, обработали.

Он был у нас несколько дней в карантинном отделении, недели две. Потом его перевели во Второе отделение, на третий этаж.. В двухместной комнате он у нас жил. Поселили его сначала с соседом, но он был очень... таким... Трудно было понять, что он хочет сказать, потому что речь у него была нарушена.

Было такое заболевание... Уже прогрессирующее... И здесь он не мог ни с кем жить. Пришлось нам его перевести из этой палаты с соседом в другую палату. Потому что он своими движениями мог перевернуть тумбочку... Не мог никогда на белье спать, он его так всегда комкал. Потому что у него были такие непроизвольные движения.

Он даже не пользовался приборами - и компот пил, и суп прямо из миски. Во всяком случае, то, что он такой неопрятный... это у меня в памяти стоит – такое пальто черное, как будто все пыльное . Такое впечатление - как бомж сейчас поступает, так и он...”

- И никаких признаков того, что перед вами великий русский писатель? - спросила я.

- Нет-нет-нет. Об этом даже речи не могло быть...

- Он понимал, что пришел сюда по доброй воле?

- Нет. Он не понимал, что он пришел в интернат, нет. Ему безразлично было, где он находится в этот момент...

Это правда, но не вся правда. Его нашли друзья в этом страшном «Доме» и навещали до последнего дня. Слава тоже нашла его там: Пен-клуб Франции присудил В.Шаламову премию за его прозу. Иностранные корреспонденты, расквартированные в Москве, ринулись на поиски героя. И нашли его в гадюшнике, пропахшем мочой и преисподней.

- Никакое КГБ за ним не следило, – с презрением сказал мне директор в наколках. – Да кому он был нужен, чтоб следить за ним? Я сам позвонил в КГБ и попросил, чтоб меня оградили от этих посетителей.

Главное, что директору не понравилось в визитерах, что они – все! – были «лица еврейской национальности». Шаламова он отправил по морозу голым. Для тех, кто не знает, напомню, что в казенном заведении ты облачен в казенную пижаму, которая на учете, а потому пижаму «Дома ветеранов» с В.Шаламова сняли, а пижаму психушки надели только, когда привезли. Даже молодому, здоровому, крепкому поездка нагишом в январе не по силам, а обмороженному старику – просто верная смерть. Чего и хотела страна с января 1937-го.

Десять лет спустя после кончины В.Шаламова я разыскала Елену Хинкис и Татьяну Уманскую и попросила их приехать в последний приют писателя на съемку. Хрупкая женщина Лена Хинкис-Захарова в 1992-м приехала в тот самый диспансер психохроников, где приняла последний выдох В.Шаламова.

- Есть свидетельства, что это происходило не добром, не по доброй воле, - сказала она. - И он относился к пребыванию в интернате как к пребыванию в тюрьме. Это абсолютно точно - и он об этом говорил, и есть масса людей, которые могут это засвидетельствовать. И вел он себя соответственно - срывал постельное белье, повязывал на шею полотенце. Он считал, что он в тюрьме, и вел себя так, как будто он в тюрьме.

- Это случайность, что его голого везли по морозу? И он умирает от пневмонии?

Татьяна Уманская, которая была с Еленой, осадила меня:

- Я думаю, что никто намеренно его не простужал, что об этом просто никто не думал. Им нужно было убрать его с глаз долой. Понимаете, приближалось его 75-летие. Только что в одном из журналов вышла подборка его стихов. Стихов человека, объявленного безумным, и написанных им. Стихов абсолютно нормального человека.

- Администрация этого интерната на «Планерной» хотела от него избавиться... – поддержала ее Елена.

- Какие сохранились свидетельства пребывания Шаламова у вас? – спросила я директора психоневрологического диспансера Беллу Скрынникову:

- По вашей просьбе я пересмотрела всю документацию, и всё, что я обнаружила, это в журнале умерших – регистрация и дата смерти Шаламова Варлама Тихоновича ,1907 года рождения. Умер 17 января 1982 году в нашем учреждении.

- По вашему мнению, сколько дней он был здесь?

- Двое или трое суток.

- И когда вы приехали сюда, что вы здесь нашли?

“Когда я приехала сюда, - рассказала Лена Захарова, - сюда было довольно трудно попасть. Это был выходной день, администрации не было, только дежурный врач, с которым мне удалось поговорить и который, к моему большому удивлению, проявил сочувствие. Я объяснила это тем, что я сама врач. Короче говоря, нас – меня и Людмилу Аникст - пустили и провели в палату: была санитарка, которая нас провела. Мы обнаружили его в шестиместной палате. Он был уже в агонии. Без сознания. Какие-то элементы сознания еще были, но это было не ясное сознание, безусловно. Уверенности, что он нас узнал, у меня нет.

Прожил он на моих глазах несколько часов. По моей просьбе мне был вручен шприц со строфантином,чтобы поддержать сердце, и я сама сделала ему инъекцию – больше для очистки совести, потому что он был уже в агонии. У него уже было очень низкое давление, он погибал, и это произошло в течение нескольких часов. Смерть была констатирована, запись об этом была сделана... Дальше я поинтересовалась у доктора, как мне быть... Речь шла о похоронах. Я спросила, как это обычно у них бывает.

Доктор сказал, что тела забирают в морг, и на основании его паспорта можно получить свидетельство о смерти на гербовой бумаге... Он был сыном священника, крещеным человеком, и вопрос о том, был ли он верующим, и в какой степени, не имел значения. Он не был практикующим христианином, это точно. У него есть богоборческие стихи и есть стихи религиозного человека. Это его личное дело, его и Бога... Главное – он был сын священника, крещен, а значит, мог быть отпет. И мы решили, что он будет отпет...”

- Если бы вы не пришли, не нашли его в воскресенье, не взяли бы всё это на себя, а он умер бы просто как обыкновенный одинокий человек, мы бы сегодня нашли его могилу? – спросила я.

- Конечно, не нашли бы, - ответила директор Скрынникова. – Его кремировали бы и похоронили в общей могиле одиноких психохроников.

- Это чудо, что он избежал такой гибели гурьбой и гуртом, - сказала Лена. - Ямы там, на Колыме, и братской могилы здесь. Это просто чудо...

Шаламова предали земле на Кунцевском кладбище. За гробом шли почитатели и стукачи.

Мир его памяти, великого страдальца и великого писателя, уничтоженного своей родиной.